Сборник эссе о классических произведениях
Свифт, «Дневник для Стеллы».
перевод: Дмитрий Аксельрод
В любом цивилизованном обществе притворство играет столь значительную роль, вежливость так неизбежна, что отбросить условности и церемонии и говорить с глазу на глаз откровенно, на языке детей, понятном лишь двоим — так же необходимо, как глоток воздуха в раскалённой компате. Непроницаемые, облечённые властью и восхищением люди нуждаются в этом больше, чем кто-либо другой. Свифт и сам в этом убедился. Этот величайший из гордецов возвращался домой, покидая компанию великих мира сего, которые его превозносили, очаровательных женщин, которые перед ним лебезили, покидая интриги и политику, отбрасывал всё это, устраивался поудобнее в постели, поджимал свои строгие губы и болтал со своими «двумя мартышками», «драгоценнейшими сударынями», «дерзкими плутовками» на другой стороне Ирландского пролива.
Свеча почти догорела, однако я, пожалуй, все же начну.— Ну что же вы, мистер Престо, довольно вам ходить вокруг да около. Что вы можете ответить на письмо МД? Да поторопитесь, и кончайте с вашими предисловиями… Прежде всего я чрезвычайно рад, что вы так много гуляете!
Пока Свифт пишет Стелле в этом духе — беззаботно, неразборчиво, ведь «когда я пишу разборчиво, мне, сам уж не знаю почему, начинает казаться, что мы не одни и что все, кому не лень, могут за нами подглядывать. А у небрежных каракулей вид такой укромный…», Стелле нет нужды ревновать. Это правда, что цвет её юности увядал, пока она жила в Ирландии с Ребеккой Дингли, носившей подвесные очки, поглощавшей огромные порции бразильского табака и путавшейся в своих нижних юбках. Кроме того, условия, в которых жили две дамы, в присутствии Свифта, когда он был у себя, и в его доме, когда он отсутствовал, порождали слухи; так что, хотя Стелла ни разу не видела его вне общества миссис Дингли, она была одной из тех честолюбивых женщин, что в основном предпочитают общество представителей другого пола. Но безусловно, это того стоило. Сообщения, приходящие из Англии, каждый лист, исписанный до края мелким неразборчивым почерком Свифта, который она научилась воспроизводить в совершенстве, полный бессмыслицы, заглавных букв и намёков, которые не смог бы понять никто, кроме Стеллы, и тайн, которые доверяли Стелле, и небольших поручений, которые Стелла должна была выполнять. Дингли приходил табак, Стелле — шоколад и шёлковые занавески. Что бы ни болтали люди, оно того стоило.
Что же до загадочного Престо — мир о нём не знал ничего. Мир знал лишь то, что Свифт снова был в Англии, упрашивая новое правительство тори по поручению ирландской церкви о тех церковных доходах, которые он тщетно просил вернуть вигов. Дело было вскоре исполнено; и впрямь, никто не смог бы превзойти сердечностью и дружелюбием мистера Гарли и Сент-Джона, когда те приветствовали его; и теперь мир увидел то, что даже в те времена небольших сообществ и важности личных отношений должно было поражать — «безумный священник», обошедший все кофейни Лондона, совершенно неизвестный ещё неколько лет назад, был представлен высшим лицам государства; нищий паренёк, которого не пускали за стол, когда сэр Вильям Темпл обедал с королевскими министрами, заставлял герцогов стоять перед собой на цыпочках и добиваться его расположения столь назойливо, что основной задачей слуги было вовремя их спроваживать. Аддисон и сам пробился наверх, лишь притворившись джентльменом, пришедшим оплатить счёт. На некоторое время Свифт стал всемогущим. Никто не мог его купить; и все боялись его пера. Он отправлялся ко двору — «я держусь с такой надменностью, что вынуждаю всех лордов подходить ко мне первыми». Королева желала послушать его проповеди; Гарли и Сент-Джон пытались его уговорить; он отказался. Когда государственный секретарь как-то осмелился проявить при Свифте своенравность, тот сообщил, что
«хотел бы только предупредить его об одном: никогда не выказывать холодность по отношению ко мне, ибо не позволю обращаться со мной, как с мальчишкой… Он воспринял мои слова должным образом, сказав, что я действительно имел основание так подумать… после чего предложил в знак примирения пообедать с ним и с братом миссис Мэшем, но я решительно отказался. Сам не знаю почему, но отказался».
Всё это он описывал Стелле без малейшего торжества или самодовольства. Его право приказывать и повелевать, держать себя наравне с великими мира сего и заставлять все титулы блекнуть перед собой не нуждалось в пояснениях — ни с его стороны, ни с её. Разве она не видела его много лет назад в Мур-Парке и не наблюдала, как он вспыхивает перед сэром Вильямом Темплом, спрашивая о величии, не слышала из его собственных уст о его планах и надеждах? Он приводил в ужас своей язвительностью лордов, с которыми обедал, выхватывал угли из очага, экономил полпенса на извозчике; и всё же именно благодаря этой экономии, как она знала, он втайне, укромно помог бедняжке Пэтти Ролт, «и дал ей пистоль, чтобы помочь ей немного на первое время, когда она уедет в провинцию и снимет себе какую-нибудь комнату с пансионом»; он пришёл к молодому поэту, бедолаге Гаррисону, на чердак, чтобы дать двадцать гиней. Лишь она знала, каким жёстким он может быть в своих словах и каким чутким в делах; каким циничным он может быть на поверхности и какую глубину чувств скрывал внутри — чувств, которых она не встречала больше ни у кого из живущих. Они знали друг друга насквозь; хорошее и плохое, суть и мелочи; и он мог, не тратя сил на притворство, наслаждаться этими драгоценными моментами в глубокой ночи, или первым делом на рассвете браться за перо, чтобы сообщить ей всё, что произошло днём, все благие дела и низости, все переживания, честолюбивые стремления и неудачи, как будто он думал вслух.
Имея такое доказательство его дружбы, наедине с этим Престо, которого не знал больше никто в мире, Стелла не имела оснований ревновать. Возможно, произошло ровно обратное. Когда она читала исписанные страницы, она видела его и слышала, и так отчётливо представляла впечатление, которое он производил на всех этих прекрасных людей, что влюблялась в него более, чем когда-либо. Мало того, что великие мира сего добивались его расположения и лебезили перед ним; все ещё и обращались к нему, попав в беду. Этот «малыш Гаррисон», которого он нашёл больным и без гроша; перевёз его в Найтсбридж; отправился к нему с сотней фунтов, лишь чтобы обнаружить, что тот уже час как мёртв. «Представьте только, какое это для меня горе. Я не в силах был обедать ни с лордом-казн [ачеем ], ни вообще где бы то ни было и только к вечеру съел немного мяса». Она могла представить себе удивительную сцену тем ноябрьским утром, когда герцог Гамильтон был убит в Гайд-Парке, и Свифт немедленно отправился к герцогине, чтобы просидеть с ней два часа и выслушивать её горе, ярость и негодование; и принял на себя устройство её дел так, как будто это было чем-то само собой разумеющимся, и никто не смог бы оспорить его место в этом скорбном доме. «Она растрогала меня до глубины души», пишет он. После смерти юной леди Эшбернхем он вскипает: «Жизнь становится мне ненавистна, лишь только я подумаю, что она подвержена таким случайностям, и зрелище стольких тысяч презренных тварей, которые обременяют землю, в то время когда такие, как она, умирают, наводит меня на мысль, что всевышний никогда не замышлял жизнь как благо». И вот, когда инстинкт вызывает у него гнев среди скорби, он обрушивается на скорбящих, на мать и сестру погибшей, и бранит их, когда они плачут вместе, жалуясь на то, что «Люди непременно стараются выказать большую скорбь, нежели они испытывают на самом деле, и это только умаляет в глазах окружающих их истинное горе».
Всё это отправляется к Стелле; мрак и гнев, доброта и язвительность, и гениальная любовь к простым человеческим мелочам. С ней он — отец и брат; он посмеивается над её правописанием; он отчитывает её по поводу здоровья; он руководит её денежными делами. Он с ней сплетничает и болтает. У них целая сокровищница общих воспоминаний. Они провели вместе столько счастливых часов. «Помните, как я бывало в морозное утро входил в вашу комнату, прогонял Стеллу с ее кресла, подгребал жар в камине и кричал — ух, ух, ух?» Она часто приходит ему на ум; гуляет ли она там, где бывал он; когда Прайор разнёс в пух и прах один из его каламбуров, он вспомнил каламбуры Стеллы; он сравнивает свою жизнь в Лондоне и её в Ирландии, и думает, когда же они снова будут вместе. И если таково было влияние Стеллы на Свифта в городе со всеми его хитросплетениями, то влияние Свифта на Стеллу, прозябающую в ирландской деревне в одиночестве с Дингли, было куда большим. Это он научил её всему, что она знала, когда она была ещё ребёнком, а он — юношей, много лет назад, в Мур-Парке. Его влияние ощущалось повсюду — в её разуме, в её пристрастиях, в книгах, которые она читала, в руке, которой она писала, в друзьях, которых она заводила, в ухажёрах, которым она отказывала. По сути, он наполовину создал её.
Но его избранница не была молчаливой декорацией. У неё была собственная личность. Она была способна мыслить самостоятельно. Она была отстранённым, строгим критиком, при всём своём обаянии и сочувствии, и весьма основательным — при её любви к прямоте, её пламенном характере и бесстрашной готовности высказывать всё, что она думает. Но при всех её талантах никто о ней не знал. Её скромные средства, хрупкое здоровье и неоднозначное положение в обществе заставляли её жить очень умеренной жизнью. Общество, которое собиралось вокруг неё, приходило лишь ради удовольствия пообщаться с женщиной, которая выслушивала, понимала и говорила очень мало, но её голос звучал убедительнее всех и за ней оставалось «последнее слово в компании». Большему её не учили. Её здоровье не позволяло всерьёз посвятить себя учёбе, и хотя она ознакомилась со множеством различных тем и выработала утончённый вкус к литературе, прочитанное не задерживалось у неё надолго. Она вела себя экстравагантно для девушки, и тратила деньги, пока здравый смысл не возобладал, и ныне жила с величайшей умеренностью. «Пять блюд фаянсовых зато / на этих блюдах пять ничто» — таков был её ужин. Привлекательная, хотя и не красивая, с выразительными чёрными глазами и тёмными, как крыло ворона, волосами, она одевалась очень просто, и таким образом умудрялась отложить достаточно, чтобы помогать беднякам и (в этой роскоши она не могла себе отказать) «дарить приятные подарки» своим друзьям. Свифт не встречал ей равных в этом искусстве, «хотя, возможно, это дело самого деликатного свойства из всех, какие встречаются в жизни». Кроме того, она обладала той простотой, которую Свифт называл «достоинством», и, несмотря на физическую слабость, её отличало «мужество, достойное героя». Когда к её окну подобрался грабитель, она застрелила его собственноручно. В этом и заключалось влияние, которое она оказывала своими письмами на Свифта; в этом она и присутствовала с ним незримо, когда он думал о своих плодовых деревьях, ивах и канале с форелями в Ларакоре, когда он смотрел на почки, набухающие в Сент-Джеймсе и слушал, как препираются политики в Вестминстере. Незримо для них он хранил своё убежище; и если министры в очередной раз обманут его надежды, и он вновь, сделав всё для друзей, отправится обратно с пустыми руками, то в конце концов он может вернуться в Ирландию, к Стелле, «не дрогнув» при этой мысли.
Но Стелла была последней в мире, кто стал бы на него давить. Никто лучше неё не знал, как Свифт любит власть и мужское общество; не знал, что при всей лиричности, при всех яростных взрывах отвращения к обществу, он всё же бесконечно предпочитал пыль и гомон Лондона всем форелям и всем вишнёвым деревьям в мире. Больше всего на свете он ненавидел попытки лезть в его дела. Стоило кому-нибудь лишь пальцем тронуть его свободу, позволить себе хоть малейшее покушение на его независимость, будь то мужчина или женщина, королева или кухарка, он обрушивался на них с дикой, первобытной яростью. Гарли как-то осмелился предложить ему банкноту; мисс Уоринг позволила себе намёк на то, что препятствия к их браку теперь устранены. Оба были отчитаны, девушка — беспощадно. Но Стелла была слишком умна, чтобы навлекать на себя подобное. Стелла научилась терпению и осмотрительности. Даже в таком вопросе, как оставаться ли в Лондоне или возвращаться в Ирландию, она оставляла ему полнейшую свободу. Она ничего не просила для себя, и тем самым получала больше, чем просила. Свифт был наполовину раздражён:
«ваше великодушие сводит меня с ума: ведь я знаю, в душе вы ропщете на отсутствие Престо и считаете, что он не сдержал обещания возвратиться через три месяца и что это обычная его манера; и несмотря на это, Стелла теперь говорит, что она не может себе представить, как бы я так поспешно уехал отсюда, и что МД вполне всем удовлетворены и прочее. Ну, не плутовка ли вы, взять и сразить меня таким способом?»
Но она и правда его сразила. Вновь и вновь он обращался к ней со страстной привязанностью:
Прощайте, дорогие сударыни, драгоценнейшие мои существа; мир и покой возможен только возле МД и больше нигде… Еще раз прощайте, дражайшие плутовки; я счастлив только тогда, когда пишу МД или думаю о них… Вы можете распоряжаться каждым принадлежащим мне в этом мире фартингом, как я сам, и единственное, что меня огорчает, так это то, что я не настолько богат, как надо бы, ради блага МД, клянусь своим спасением.
Лишь одно омрачало радость, которую доставляли ей эти слова. Он всегда обращался к ней во множественном числе; всегда это были «дорогие сударыни, драгоценнейшие мои существа»; МД означало и Стеллу, и миссис Дингли вместе. Свифт и Стелла никогда не оставались наедине. Допустим, это была лишь формальность, допустим, присутствие миссис Дингли, никогда не слушающей, что ей говорят, с её связкой ключей и болонкой, тоже было формальностью. Но для чего нужны были такие формальности? Ради чего истощать её здоровье и наполовину отравлять ей радость, чтобы сохранять «идеальную дружбу», которая всех устраивает лишь на расстоянии? И правда, ради чего? На то была причина; тайна, известная Стелле; и Стелла не раскрыла этой тайны. Они должны были оставаться в разлуке. И, поскольку никакие обязательства не связывали их, поскольку она боялась выдвинуть малейшие притязания на своего друга, тем более ревниво она должна была вглядываться в его слова и анализировать дела, чтобы оценить его настроение и немедленно приспособиться к любой перемене. Пока он откровенно рассказывал о своих «фаворитках» и показывал себя тираном, дававшим отворот любой женщине, которая с ним заигрывала, отчитывавшим утончённых дам и позволявшим себя поддразнивать, всё было хорошо. Ничто в этом не возбуждало её подозрений. Леди Беркли могла украсть у него шляпу; герцогиня Гамильтон изливать ему свою скорбь; и Стелла, сочувствовавшая прекрасной половине человечества, смеялась вместе с первой и горевала вместе со второй.
Но не заметны ли в «Дневнике» следы и другого влияния — намного более опасного, со стороны равной ему и более близкой к нему женщины? Что, если бы нашлась женщина, равная Свифту, такая же, какой была Стелла, когда Свифт впервые её встретил, разочаровавшаяся в общепринятых представлениях о жизни, и жаждущая, как писала Стелла, отличать добро от зла, талантливая, остроумная и естественная — о да, если такая существует, она может оказаться страшной соперницей. Но была ли такая? Если и да, то очевидно, что в «Дневнике» о ней упоминаний мы не найдём. Вместо этого будут колебания, оправдания, периодические неловкость и замешательство, когда посреди свободного и открытого общения Свифт внезапно останавливается и не может чего-то сказать. И действительно, не прошло и месяца-двух в Англии, когда подобное молчание вызвало у Стеллы подозрения. Что это за особы, спрашивает она, которые столуются неподалеку от него и с которыми он время от времени обедает? «Я не знаю никаких таких особ», отвечает Свифт; «и не имею обыкновения обедать с пансионерами. Что за чертовщина! Ведь вам прекрасно известно, с кем я каждый день обедал с тех пор, как расстался с вами, и, может быть, даже лучше, чем мне самому. Кого же вы, сударыня, в таком случае имеете в виду?» Но он знает, кого она имеет в виду; она имеет в виду миссис Ваномри, вдову, живущую рядом; она имеет в виду её дочь Эстер. «Ваны» вновь и вновь появляются в «Дневнике». Свифт был слишком горд, чтобы скрывать свои визиты к ним, но в девяти случаях из десяти он находил себе оправдание. Когда он был на Саффолк-стрит, Ваномри находились на Сент-Джеймс-стрит и избавили его от лишней прогулки. Когда он оказался в Челси, они были в Лондоне, и по этому случаю он оставил у них сутану и парик. Иногда его задерживала там жара, иногда дождь; вот они играли в карты, и юная леди Эшбернхем столь напоминала ему Стеллу, что он остался, чтобы ей помочь. Иногда он оставался из-за вялости; иногда потому, что был очень занят, а иногда потому, что они были простыми людьми и не переносили церемоний. В то же время Стелле стоило лишь намекнуть, что эти Ваномри люди ничем не примечательные, чтобы получить ответ: «отчего же, они поддерживают знакомство с таким же избранным женским обществом, как я — с мужским… например, не далее как нынче днем, встретил там обеих леди Бетти». В общем, если уж быть откровенным, свободно делиться всем, как раньше, теперь было непросто.
Безусловно, положение было довольно щекотливым. Никто не презирал лживость так, как Свифт, и никто не любил истину сильнее. Но теперь он был вынужден уклоняться, темнить, вилять. Опять же, он уже не мог обходиться без убежища, где мог отдохнуть, расслабиться и побыть Престо. Это он мог найти только у Стеллы. Но Стелла была в Ирландии; а Ванесса рядом. Она была молода, в цвете лет; и тоже не лишена очарования. Её тоже можно было обучать, образовывать и понукать к самостоятельности, как раньше Стеллу. Ясно, что Свифт мог повлиять на неё лишь к лучшему. И если Стелла была в Ирландии, а Ванесса в Лондоне, почему же нельзя было наслаждаться тем, что могла ему дать каждая из них, если им от этого станет только лучше? Это выглядело возможным; по крайней мере, он решил попробовать. В конце концов, за много лет Стелла научилась довольствоваться своей долей; Стелла никогда не роптала.
Но Ванесса не была Стеллой. Она была молодой, пылкой, менее сдержанной и разумной. Рядом с ней не было миссис Дингли, чтобы её сдерживать. У неё не было воспоминаний о прошлом, чтобы утешаться ими. К ней не приходили каждый день послания, чтобы её утешать. Она любила Свифта и не понимала, почему она должна об этом молчать. Разве не он сам учил её «поступать так, как находишь справедливым, и не обращать внимания на то, что скажет свет»? И вот, когда перед ней оказалось препятствие, когда между ними легла какая-то тайна, ей хватило неразумия спросить его. «Помилуйте, навещать несчастную молодую женщину и помогать ей советами, что же предосудительного? Ума не приложу». «Сначала вы научили меня чувству собственного достоинства», вырывается у неё, «а теперь бросаете на произвол судьбы». И наконец, мучимая тревогой и неуверенностью, она безрассудно обращается к Стелле. Она пишет и требует ответа — что связывает их со Свифтом? Но Свифт сам просветил её на этот счёт. И когда тяжёлый взгляд его голубых глаз остановился на ней, когда он положил её письмо на стол, посмотрел на неё и ускакал, её жизнь закончилась навсегда. Когда она пишет, что пытка была бы легче для неё «убийственных, убийственных слов», это не фигура речи; как и её восклицание «Вы повергаете меня по временам в благоговейный трепет, и я дрожу от ужаса». Через несколько недель после этого разговора она умерла; расточилась, чтобы стать одним из беспокойных духов, вносящих смятение в жизнь Стеллы и заполняющих её одиночество страхами.
Стелла осталась с близким человеком наедине. И применяла все печальные навыки, чтобы сохранить дружбу, пока, истощившись от напряжения и умолчаний, в обществе миссис Дингл и её болонок, среди постоянных тревог и беспокойства, не умерла и она. Когда её хоронили, Свифт сидел в церкви, вдали от светильников, и писал эпитафию для «самого верного, достойного и бесценного друга, коим я, а, возможно, и вообще кто-либо из смертных, был когда-нибудь благословен». Прошли годы; безумие подступило к нему; он впадал в приступы неистового гнева. Постепенно он замолк. Однажды заметили, как он что-то шепчет. Было слышно, как он сказал: «Я такой, какой есть».
Оригинал: "The Common Reader - Second Series"
(перевод цитат дан по изданию «Дневник для Стеллы. -М. : Наука, 1981)